Очерки. Время собирать камни

Некто Ивлев ехал однажды в начале июня в дальний край своего уезда. Тарантас с кривым пыльным верхом дал ему шурин, в имении которого он проводил лето. Тройку лошадей, мелких, но справных, с густыми сбитыми гривами, нанял он на деревне, у богатого мужика. Правил ими сын этого мужика, малый лет восемнадцати, тупой, хозяйственный. Он все о чем-то недовольно думал, был как будто чем-то обижен, не понимал шуток. И, убедившись, что с ним не разговоришься, Ивлев отдался той спокойной и бесцельной наблюдательности, которая так идет к ладу копыт и громыханию бубенчиков. Ехать сначала было приятно: теплый, тусклый день, хорошо накатанная дорога, в полях множество цветов и жаворонков; с хлебов, с невысоких сизых ржей, простиравшихся на сколько глаз хватит, дул сладкий ветерок, нес по их косякам цветочную пыль, местами дымил ею, и вдали от нее было даже туманно. Малый, в новом картузе и неуклюжем люстриновом пиджаке, сидел прямо; то, что лошади были всецело вверены ему и что он был наряжен, делало его особенно серьезным. А лошади кашляли и не спеша бежали, валек левой пристяжки порою скреб по колесу, порою натягивался, и все время мелькала под ним белой сталью стертая подкова. — К графу будем заезжать? — спросил малый, не оборачиваясь, когда впереди показалась деревня, замыкавшая горизонт своими лозинами и садом. — А зачем? — сказал Ивлев. Малый помолчал и, сбив кнутом прилипшего к лошади крупного овода, сумрачно ответил: — Да чай пить... — Не чай у тебя в голове, — сказал Ивлев, — Все лошадей жалеешь. — Лошадь езды не боится, она корму боится, — ответил малый наставительно. Ивлев поглядел кругом: погода поскучнела, со всех сторон натянуло линючих туч и уже накрапывало — эти скромные деньки всегда оканчиваются окладными дождями... Старик, пахавший возле деревни, сказал, что дома одна молодая графиня, но все-таки заехали. Малый натянул на плечи армяк и, довольный тем, что лошади отдыхают, спокойно мок под дождем на козлах тарантаса, остановившегося среди грязного двора, возле каменного корыта, вросшего в землю, истыканную копытами скота. Он оглядывал свои сапоги, поправлял кнутовищем шлею на кореннике; а Ивлев сидел в темнеющей от дождя гостиной, болтал с графиней и ждал чая; уже пахло горящей лучиной, густо плыл мимо открытых окон зеленый дым самовара, который босая девка набивала на крыльце пуками ярко пылающих кумачным огнем щепок, обливая их керосином. Графиня была в широком розовом капоте, с открытой напудренной грудью; она курила, глубоко затягиваясь, часто поправляла волосы, до плечей обнажая свои тугие и круглые руки; затягиваясь и смеясь, она все сводила разговоры на любовь и между прочим рассказывала про своего близкого соседа, помещика Хвощинского, который, как знал Ивлев еще с детства, всю жизнь был помешан на любви к своей горничной Лушке, умершей в ранней молодости. «Ах, эта легендарная Лушка! — заметил Ивлев шутливо, слегка конфузясь своего признания. — Оттого, что этот чудак обоготворил ее, всю жизнь посвятил сумасшедшим мечтам о ней, я в молодости был почти влюблен в нее, воображал, думая о ней, бог знает что, хотя она, говорят, совсем нехороша была собой». — «Да? — сказала графиня, не слушая. — Он умер нынешней зимой. И Писарев, единственный, кого он иногда допускал к себе по старой дружбе, утверждает, что во всем остальном он нисколько не был помешан, и я вполне верю этому — просто он был не теперешним чета...» Наконец босая девка с необыкновенной осторожностью подала на старом серебряном подносе стакан крепкого сивого чая из прудовки и корзиночку с печеньем, засиженным мухами. Когда поехали дальше, дождь разошелся уже по-настоящему. Пришлось поднять верх, закрыться каляным, ссохшимся фартуком, сидеть согнувшись. Громыхали глухарями лошади, по их темным и блестящим ляжкам бежали струйки, под колесами шуршали травы какого-то рубежа среди хлебов, где малый поехал в надежде сократить путь, под верхом собирался теплый ржаной дух, мешавшийся с запахом старого тарантаса... «Так вот оно что, Хвощинский умер, — думал Ивлев. — Надо непременно заехать, хоть взглянуть на это опустевшее святилище таинственной Лушки... Но что за человек был этот Хвощинский? Сумасшедший или просто какая-то ошеломленная, вся на одном сосредоточенная душа?» По рассказам стариков-помещиков, сверстников Хвощинского, он когда-то слыл в уезде за редкого умницу. И вдруг свалилась на него эта любовь, эта Лушка, потом неожиданная смерть ее, — и все пошло прахом: он затворился в доме, в той комнате, где жила и умерла Лушка, и больше двадцати лет просидел на ее кровати — не только никуда не выезжал, а даже у себя в усадьбе не показывался никому, насквозь просидел матрац на Лушкиной кровати и Лушкиному влиянию приписывал буквально все, что совершалось в мире: гроза заходит — это Лушка насылает грозу, объявлена война — значит, так Лушка решила, неурожай случился — не угодили мужики Лушке... — Ты на Хвощинское, что ли, едешь? — крикнул Ивлев, высовываясь под дождь. — На Хвощинское, — невнятно отозвался сквозь шум дождя малый, с обвисшего картуза которого текла вода. — На Писарев верх... Такого пути Ивлев не знал. Места становились все беднее и глуше. Кончился рубеж, лошади пошли шагом и спустили покосившийся тарантас размытой колдобиной под горку; в какие-то еще не кошенные луга, зеленые скаты которых грустно выделялись на низких тучах. Потом дорога, то пропадая, то возобновляясь, стала переходить с одного бока на другой по днищам оврагов, по буеракам в ольховых кустах и верболозах... Была чья-то маленькая пасека, несколько колодок, стоявших на скате в высокой траве, краснеющей земляникой... Объехали какую-то старую плотину, потонувшую в крапиве, и давно высохший пруд — глубокую яругу, заросшую бурьяном выше человеческого роста... Пара черных куличков с плачем метнулась из них в дождливое небо... а на плотине, среди крапивы, мелкими бледно-розовыми цветочками цвел большой старый куст, то милое деревцо, которое зовут «божьим деревом», — и вдруг Ивлев вспомнил места, вспомнил, что не раз ездил тут в молодости верхом... — Говорят, она тут утопилась-то, — неожиданно сказал малый. — Ты про любовницу Хвощинского, что ли? — спросил Ивлев. — Это неправда, она и не думала топиться. — Нет, утопилась, — сказал малый. — Ну, только думается, он скорей всего от бедности от своей сшел с ума, а не от ней... И, помолчав, грубо прибавил: — А нам опять надо заезжать... в это, в Хвощино-то... Ишь как лошади-то уморились! — Сделай милость, — сказал Ивлев. На бугре, куда вела оловянная от дождевой воды дорога, на месте сведенного леса, среди мокрой, гниющей щепы и листвы, среди пней и молодой осиновой поросли, горько и свежо пахнущей, одиноко стояла изба. Ни души не было кругом, — только овсянки, сидя под дождем на высоких цветах, звенели на весь редкий лес, поднимавшийся за избою, но, когда тройка, шлепая по грязи, поравнялась с ее порогом, откуда-то вырвалась целая орава громадных собак, черных, шоколадных, дымчатых, и с яростным лаем закипела вокруг лошадей, взвиваясь к самым их мордам, на лету перевертываясь и прядая даже под верх тарантаса. В то же время и столь же неожиданно небо над тарантасом раскололось от оглушительного удара грома, малый с остервенением кинулся драть собак кнутом, и лошади вскачь понесли среди замелькавших перед глазами осиновых стволов... За лесом уже видно было Хвощинское. Собаки отстали и сразу смолкли, деловито побежали назад, лес расступился, и впереди опять открылись поля. Вечерело, и тучи не то расходились, не то заходили теперь с трех сторон: слева — почти черная, с голубыми просветами, справа — седая, грохочущая непрерывным громом, а с запада, из-за хвощинской усадьбы, из-за косогоров над речной долиной, — мутно-синяя, в пыльных полосах дождя, сквозь которые розовели горы дальних облаков. Но над тарантасом дождь редел, и, приподнявшись, Ивлев, весь закиданный грязью, с удовольствием завалил назад отяжелевший верх и свободно вздохнул пахучей сыростью поля. Он глядел на приближающуюся усадьбу, видел наконец то, о чем слышал так много, но по-прежнему казалось, что жила и умерла Лушка не двадцать лет тому назад, а чуть ли не во времена незапамятные. По долине терялся в куге след мелкой речки, над ней летала белая рыбалка. Дальше, на полугоре, лежали ряды сена, потемневшие от дождя; среди них, далеко друг от друга, раскидывались старые серебристые тополи. Дом, довольно большой, когда-то беленый, с блестящей мокрой крышей, стоял на совершенно голом месте. Не было кругом ни сада, ни построек, только два кирпичных столба на месте ворот да лопухи по канавам. Когда лошади вброд перешли речку и поднялись на гору, какая-то женщина в летнем мужском пальто, с обвисшими карманами, гнала по лопухам индюшек. Фасад дома был необыкновенно скучен: окон в нем было мало, и все они были невелики, сидели в толстых стенах. Зато огромны были мрачные крыльца. С одного из них удивленно глядел на подъезжающих молодой человек в серой гимназической блузе, подпоясанной широким ремнем, черный, с красивыми глазами и очень миловидный, хотя лицо его было бледно и от веснушек пестро, как птичье яйцо. Нужно было чем-нибудь объяснить свой заезд. Поднявшись на крыльцо и назвав себя, Ивлев сказал, что хочет посмотреть и, может быть, купить библиотеку, которая, как говорила графиня, осталась от покойного, и молодой человек, густо покраснев, тотчас повел его в дом. «Так вот это и есть сын знаменитой Лушки!» — подумал Ивлев, окидывая глазами все, что было на пути, и часто оглядываясь и говоря что попало, лишь бы лишний раз взглянуть на хозяина, который казался слишком моложав для своих лет. Тот отвечал поспешно, но односложно, путался, видимо, и от застенчивости, и от жадности; что он страшно обрадовался возможности продать книги и вообразил, что сбудет их недешево, сказалось в первых же его словах, в той неловкой торопливости, с которой он заявил, что таких книг, как у него, ни за какие деньги нельзя достать. Через полутемные сени, где была настлана красная от сырости солома, он ввел Ивлева в большую переднюю. — Тут вот и жил ваш батюшка? — спросил Ивлев, входя и снимая шляпу. — Да, да, тут, — поспешил ответить молодой человек. — То есть, конечно, не тут... они ведь больше всего в спальне сидели... но, конечно, и тут бывали... — Да, я знаю, он ведь был болен, — сказал Ивлев. Молодой человек вспыхнул. — То есть чем болен? — сказал он, и в голосе его послышались более мужественные ноты. — Это всё сплетни, они умственно нисколько не были больны... Они только все читали и никуда не выходили, вот и всё... Да нет, вы, пожалуйста, не снимайте картуз, тут холодно, мы ведь не живем в этой половине... Правда, в доме было гораздо холоднее, чем на воздухе. В неприветливой передней, оклеенной газетами, на подоконнике печального от туч окна стояла лубяная перепелиная клетка. По полу сам собою прыгал серый мешочек. Наклонившись, молодой человек поймал его и положил на лавку, и Ивлев понял, что в мешочке сидит перепел; затем вошли в зал. Эта комната, окнами на запад и на север, занимала чуть ли не половину всего дома. В одно окно, на золоте расчищающейся за тучами зари, видна была столетняя, вся черная плакучая береза. Передний угол весь был занят божницей без стекол, уставленной и увешанной образами; среди них выделялся и величиной и древностью образ в серебряной ризе, и на нем, желтея воском, как мертвым телом, лежали венчальные свечи в бледно-зеленых бантах. — Простите, пожалуйста, — начал было Ивлев, превозмогая стыд, — разве ваш батюшка... — Нет, это так, — пробормотал молодой человек, мгновенно поняв его. — Они уже после ее смерти купили эти свечи... и даже обручальное кольцо всегда носили... Мебель в зале была топорная. Зато в простенках стояли прекрасные горки, полные чайной посудой и узкими, высокими бокалами в золотых ободках. А пол весь был устлан сухими пчелами, которые щелкали под ногами. Пчелами была усыпана и гостиная, совершенно пустая. Пройдя ее и еще какую-то сумрачную комнату с лежанкой, молодой человек остановился возле низенькой двери и вынул из кармана брюк большой ключ. С трудом повернув его в ржавой замочной скважине, он распахнул дверь, что-то пробормотал, — и Ивлев увидел каморку в два окна; у одной стены ее стояла железная голая койка, у другой — два книжных шкапчика из карельской березы. — Это и есть библиотека? — спросил Ивлев, подходя к одному из них. И молодой человек, поспешив ответить утвердительно, помог ему растворить шкапчик и жадно стал следить за его руками. Престранные книги составляли эту библиотеку! Раскрывал Ивлев толстые переплеты, отворачивал шершавую серую страницу и читал: «Заклятое урочище»... «Утренняя звезда и ночные демоны»... «Размышления о таинствах мироздания»... «Чудесное путешествие в волшебный край»... «Новейший сонник»... А руки все-таки слегка дрожали. Так вот чем питалась та одинокая душа, что навсегда затворилась от мира в этой каморке и еще так недавно ушла из нее... Но, может быть, она, эта душа, и впрямь не совсем была безумна? «Есть бытие, — вспомнил Ивлев стихи Баратынского, — есть бытие, но именем каким его назвать? Ни сон оно, ни бденье, — меж них оно, и в человеке им с безумием граничит разуменье...» Расчистило на западе, золото глядело оттуда из-за красивых лиловатых облаков и странно озаряло этот бедный приют любви, любви непонятной, в какое-то экстатическое житие превратившей целую человеческую жизнь, которой, может, надлежало быть самой обыденной жизнью, не случись какой-то загадочной в своем обаянии Лушки... Взяв из-под койки скамеечку, Ивлев сел перед шкапом и вынул папиросы, незаметно оглядывая и запоминая комнату. — Вы курите? — спросил он молодого человека, стоявшего над ним. Тот опять покраснел. — Курю, — пробормотал он и попытался улыбнуться. — То есть не то что курю, скорее балуюсь... А, впрочем, позвольте, очень благодарен вам... И, неловко взяв папиросу, закурил дрожащими руками, отошел к подоконнику и сел на него, загораживая желтый свет зари. — А это что? — спросил Ивлев, наклоняясь к средней полке, на которой лежала только одна очень маленькая книжечка, похожая на молитвенник, и стояла шкатулка, углы которой были обделаны в серебро, потемневшее от времени. — Это так... В этой шкатулке ожерелье покойной матушки, — запнувшись, но стараясь говорить небрежно, ответил молодой человек. — Можно взглянуть? — Пожалуйста... хотя оно ведь очень простое... вам не может быть интересно... И, открыв шкатулку, Ивлев увидел заношенный шнурок, снизку дешевеньких голубых шариков, похожих на каменные. И такое волнение овладело им при взгляде на эти шарики, некогда лежавшие на шее той, которой суждено было быть столь любимой и чей смутный образ уже не мог не быть прекрасным, что зарябило в глазах от сердцебиения. Насмотревшись, Ивлев осторожно поставил шкатулку на место; потом взялся за книжечку. Это была крохотная, прелестно изданная почти сто лет тому назад «Грамматика любви, или Искусство любить и быть взаимно любимым». — Эту книжку я, к сожалению, не могу продать, — с трудом проговорил молодой человек. — Она очень дорогая... они даже под подушку ее себе клали... — Но, может быть, вы позволите хоть посмотреть ее? — сказал Ивлев. — Пожалуйста, — прошептал молодой человек. И, превозмогая неловкость, смутно томясь его пристальным взглядом, Ивлев стал медленно перелистывать «Грамматику любви». Она вся делилась на маленькие главы: «О красоте, о сердце, об уме, о знаках любовных, о нападении и защищении, о размолвке и примирении, о любви платонической»... Каждая глава состояла из коротеньких, изящных, порою очень тонких сентенций, и некоторые из них были деликатно отмечены пером, красными чернилами. «Любовь не есть простая эпизода в нашей жизни, — читал Ивлев. — Разум наш противоречит сердцу и не убеждает оного. — Женщины никогда не бывают так сильны, как когда они вооружаются слабостью. — Женщину мы обожаем за то, что она владычествует над нашей мечтой идеальной. — Тщеславие выбирает, истинная любовь не выбирает. — Женщина прекрасная должна занимать вторую ступень; первая принадлежит женщине милой. Сия-то делается владычицей нашего сердца: прежде нежели мы отдадим о ней отчет сами себе, сердце наше делается невольником любви навеки...» Затем шло «изъяснение языка цветов», и опять кое-что было отмечено: «Дикий мак — печаль. Вереск-лед — твоя прелесть запечатлена в моем сердце. Могильница — сладостные воспоминания. Печальный гераний — меланхолия. Полынь — вечная горесть»... А на чистой страничке в самом конце было мелко, бисерно написано теми же красными чернилами четверостишие. Молодой человек вытянул шею, заглядывая в «Грамматику любви», и сказал с деланной усмешкой: — Это они сами сочинили... Через полчаса Ивлев с облегчением простился с ним. Из всех книг он за дорогую цену купил только эту книжечку. Мутно-золотая заря блекла в облаках за полями, отсвечивала в лужах, мокро и зелено было в полях. Малый не спешил, но Ивлев не понукал его. Малый рассказывал, что та женщина, которая давеча гнала по лопухам индюшек, — жена дьякона, что молодой Хвощинский живет с нею. Ивлев не слушал. Он все думал о Лушке, о ее ожерелье, которое оставило в нем чувство сложное, похожее на то, какое испытал он когда-то в одном итальянском городке при взгляде на реликвии одной святой. «Вошла она навсегда в мою жизнь!» — подумал он. И, вынув из кармана «Грамматику любви», медленно перечитал при свете зари стихи, написанные на ее последней странице.

Ответами к заданиям 1–24 являются слово, словосочетание, число или последовательность слов, чисел. Запишите ответ справа от номера задания без пробелов, запятых и других дополнительных символов.

Прочитайте текст и выполните задания 1–3.

(1)Когда нам грустно, слёзные железы над глазным яблоком производят солоноватую жидкость, и у нас из глаз текут слёзы. (2) (...) слёзы возникают не только тогда, когда мы печалимся. (З)Пока мы бодрствуем, слёзы вырабатываются непрерывно: они выполняют очень важную функцию - следят за тем, чтобы чувствительная роговая оболочка на поверхности глазного яблока постоянно была увлажнена и никогда не высыхала.

1

В каких из приведённых ниже предложений верно передана ГЛАВНАЯ информация, содержащаяся в тексте?

1. Когда нам грустно и печально, у нас из глаз текут слёзы, это нужно для того, чтобы роговая оболочка глазного яблока была увлажнена и никогда не пересыхала.

2. Слёзы появляются не тогда, когда нам грустно, а когда пересыхает роговая оболочка глазного яблока, которая должна быть постоянно увлажнена.

3. Слёзные железы над глазным яблоком производят солоноватую жидкость в течение всего времени, пока человек грустит.

4. Для увлажнения роговой оболочки глазного яблока, чтобы она не пересыхала, слёзные железы человека непрерывно вырабатывают солоноватую жидкость.

5. Слёзы возникают не только тогда, когда мы грустим, но и когда мы не печалимся, так как нужны для того, чтобы роговая оболочка глазного яблока была постоянно увлажнена и не пересыхала.

2

Какое из приведённых ниже слов (сочетаний слов) должно стоять на месте пропуска во втором (2) предложении текста? Выпишите это слово (сочетание слов).

1. Поэтому

2. Другими словами,

5. Вот почему

3

Прочитайте фрагмент словарной статьи, в которой приводятся значения слова СЛЕДИТЬ. Определите значение, в котором это слово употреблено в третьем (3) предложении текста. Выпишите цифру, соответствующую этому значению в приведённом фрагменте словарной статьи.

СЛЕДИТЬ, слежу, следишь; несовершенный вид, за кем-чем.

1. Смотреть, наблюдая. Следить за полётом птиц.

2. Наблюдать, вникая в развитие чего-нибудь, ход чего-нибудь. Следить за успехами науки. Следить за чьей-нибудь мыслью. Следить за литературой.

3. Наблюдая, заботиться. Следить за детьми. Следить за собой (заботиться о своей внешности и здоровье).

4. Наблюдать чьи-нибудь действия с целью собрать какие-нибудь сведения, разоблачить, поймать. Следить за нарушителем границы.

5. Охранять, оберегать. Следить за стадом.

4

В одном из приведённых ниже слов допущена ошибка в постановке ударения: НЕВЕРНО выделена буква, обозначающая ударный гласный звук. Выпишите это слово.

диспансЕр

красивЕе

исчЕрпать

углубИть

5

В одном из приведённых ниже предложений НЕВЕРНО употреблено выделенное слово. Исправьте ошибку и запишите слово правильно.

1. Современный ЗВУКОВОЙ фильм не может заменить нам всего очарования старого немого кино.

2. Оформляясь на работу, внимательно ЗАПОЛНЯЙТЕ анкету.

3. ПРОИЗВОДСТВЕННЫЙ брак - это продукция, которая содержит дефекты.

4. Молния - ВЕКОВОЙ источник подзарядки электрического поля Земли.

5. Пастухов был ПАМЯТЛИВ на доходчивые напевы и с первых тактов песни признавал её новой, никогда не слышанной.

6

В одном из выделенных ниже слов допущена ошибка в образовании формы слова. Исправьте ошибку и запишите слово правильно.

около трёх КИЛОГРАММОВ

ВОСЬМЬЮДЕСЯТЬЮ процентами

все ДИРЕКТОРА заводов

НАИСЛОЖНЕЙШАЯ задача

ПО ЗАВЕРШЕНИЮ спектакля

7

Установите соответствие между предложениями и допущенными в них грамматическими ошибками: к каждой позиции первого столбца подберите соответствующую позицию из второго столбца.

ГРАММАТИЧЕСКИЕ ОШИБКИ ПРЕДЛОЖЕНИЯ
А) нарушение построения предложения с причастным оборотом 1) Гулявшая женщина с собакой остановилась у витрины магазина.
Б) нарушение построения предложения с деепричастным оборотом 2) Психологи считают, что оратор не должен появляться перед публикой до начала своего выступления.
В) нарушение управления 3) Плохая погода препятствует уборке урожая или затягивает ее.
Г) нарушение в построении предложения с несогласованным приложением 4) Автор противопоставляет настоящую дружбу к предательству.
Д) нарушение видовременной соотнесённости глагольных форм 5) Митрофанушку родители воспитывали в любви, а впоследствии он становится эгоистом.
6) По приезде в Санкт-Петербург мы отправились на Дворцовую площадь.
7) Поднимаясь по лестнице, старику пришлось остановиться, чтобы передохнуть.
8) Тургенев был писателем, необыкновенно чутким к красоте слова.
9) Бабушка не пропускала ни одной рубрики «Готовим вместе» в журнале «Теленеделе».

Ответ запишите цифрами без пробелов и иных знаков

8

Определите слово, в котором пропущена безударная чередующаяся гласная корня. Выпишите это слово, вставив пропущенную букву.

наб...рать

д...кументальный

сч...стливый

б...рюзовый

9

Определите ряд, в котором в обоих словах в приставке пропущена одна и та же буква. Выпишите эти слова, вставив пропущенную букву.

в...дрогнуть, не...говорчивый

пр...старелый, пр...рекаться

пр...следовать, пр...чудливый

не...глядный, з...коренелый

о...пилить, на...пись

10

Выпишите слово, в котором на месте пропуска пишется буква Е.

претерп..вать

въедл..вый

увес..стый

привередл..вый

успоко..л

11

Выпишите слово, в котором на месте пропуска пишется буква Ю.

трат...тся

помн...щий

стел...щийся

12

Определите предложение, в котором НЕ со словом пишется СЛИТНО. Раскройте скобки и выпишите это слово.

1. (НЕ)РАСПРОДАННЫЕ в течение месяца игрушки уценили.

2. Этому талантливому артисту (НЕ)СРАЗУ удалось добиться признания публики.

3. Пока (НЕ)СКРЫТОЕ облаками солнце освещает город удивительно ярким светом.

4. Мимо Пелагеи (НЕ)СПЕША прошёл мастер столярного цеха.

5. (НЕ)СМОТРЯ на колоссальную загруженность, он всё-таки нашёл время встретиться с нами в кафе.

13

Определите предложение, в котором оба выделенных слова пишутся РАЗДЕЛЬНО . Раскройте скобки и выпишите эти два слова.

1. ПО(ТОМУ), как изгибался берег, Настя поняла, что высокий лесистый мыс остался (С)ЛЕВА.

2. Когда ходили по дворцу, я всё думал, ЧТО(БЫ) такое взять и унести отсюда (НА)ПАМЯТЬ.

3. ОТКУДА(ТО) потянуло дымком, и Пётр, только что приехавший (ОТ)ТУДА, где дымы больше месяца не сходили с земли, невольно приостановился.

4. Едешь КУДА(НИБУДЬ), (В)РОДЕ бы всё в порядке, и вдруг - незапланированная остановка.

5. А как (НА)СЧЁТ ТОГО, ЧТО(БЫ) стать великим футболистом?

14

Укажите все цифры, на месте которых пишется НН.

Когда он заявился в столовую, обставле(1)ую дорого и чудно: картины в тяжёлых золочё(2)ых рамах, какие-то столики по углам, на них серебря(3)ые канделябры, антикварные часы со вздыбле(4)ыми конями и множество мелких случайных вещиц, - все уже собрались.

15

Расставьте знаки препинания. Укажите номера предложений, в которых нужно поставить ОДНУ запятую.

1. Вот уж и стука и крика и бубенцов не слыхать.

2. Он лёг в постель и забылся свинцовым и безотрадным сном.

3. В этом деле есть и свои преимущества и свои недостатки.

4. Цветущую ромашку встретишь и на лесных опушках и на полях и вдоль дорог и по берегам рек.

5. С первым морозом кусты и деревья даже камыши и высокие травы опушились блестящим инеем.

16

В широком розовом платье (1) особенно ей шедшем (2) с волосами (3) отливающими в золото (4) и с рукой (5) поднятой к глазам (6) Анна напомнила мне Флору.

17

Расставьте знаки препинания: укажите все цифры, на месте которых в предложениях должны стоять запятые.

Нам (1) однако (2) уже (3) казалось (4) что лес будет тянуться бесконечно.

18

Расставьте знаки препинания: укажите все цифры, на месте которых в предложении должны стоять запятые.

Книга французского художника Жана Эффеля «Сотворение мира» (1) забавные рисунки (2) в которой (3) я так любил рассматривать в детстве (4) до сих пор стоит на полке в комнате отца.

19

Расставьте знаки препинания: укажите все цифры, на месте которых в предложении должны стоять запятые.

Когда человек нам не нравится (1) мы найдём любые поводы отказать ему в помощи (2) а (3) если он нам нравится (4) то мы всегда убедим себя (5) что ему необходимо помочь.

20

Отредактируйте предложение: исправьте лексическую ошибку, заменив неверно употребленное слово. Запишите подобранное слово, соблюдая нормы современного русского литературного языка.

Хорошие ученики завсегда выполняют домашние задания.

Прочитайте текст и выполните задания 21-26.

(1)Внутри дворца господствовали мрак и тишина. (2)И внутрь прокуратор, как и говорил Афранию, уйти не пожелал. (3)Он велел постель приготовить на балконе, там же, где обедал, а утром вел допрос. (4)Прокуратор лег на приготовленное ложе, но сон не пожелал прийти к нему. (5)Оголенная луна висела высоко в чистом небе, и прокуратор не сводил с нее глаз в течение нескольких часов.

(6)Примерно в полночь сон наконец сжалился над игемоном. (7)Судорожно зевнув, прокуратор расстегнул и сбросил плащ, снял опоясывающий рубаху ремень с широким стальным ножом в ножнах, положил его в кресло у ложа, снял сандалии и вытянулся. (8)Банга поднялся к нему на постель и лег рядом, голова к голове, и прокуратор, положив собаке руку на шею, закрыл наконец глаза. (9)Только тогда заснул и пес.

(10)Ложе было в полутьме, закрываемое от луны колонной, но от ступеней крыльца тянулась к постели лунная лента. (11)И лишь только прокуратор потерял связь с тем, что было вокруг него в действительности, он немедленно тронулся по светящейся дороге и пошел по ней вверх прямо к луне. (12)Он даже рассмеялся во сне от счастья, до того все сложилось прекрасно и неповторимо на прозрачной голубой дороге. (13)Он шел в сопровождении Банги, а рядом с ним шел бродячий философ. (14)Они спорили о чем-то очень сложном и важном, причем ни один из них не мог победить другого. (15)Они ни в чем не сходились друг с другом, и от этого их спор был особенно интересен и нескончаем. (16)Само собой разумеется, что сегодняшняя казнь оказалась чистейшим недоразумением - ведь вот же философ, выдумавший столь невероятно нелепую вещь вроде того, что все люди добрые, шел рядом, следовательно, он был жив. (17)И, конечно, совершенно ужасно было бы даже помыслить о том, что такого человека можно казнить. (18)Казни не было! (19)Не было! (20)Вот в чем прелесть этого путешествия вверх по лестнице луны. (21)Свободного времени было столько, сколько надобно, а гроза будет только к вечеру, и трусость, несомненно, один из самых страшных пороков.(22)Так говорил Иешуа Га-Ноцри. (23)Нет, философ, я тебе возражаю: это самый страшный порок.

(24)Вот, например, не струсил же теперешний прокуратор Иудеи, а бывший трибун в легионе, тогда, в долине дев, когда яростные германцы чуть не загрызли Крысобоя-великана. (25)Но, помилуйте меня, философ! (26)Неужели вы, при вашем уме, допускаете мысль, что из-за человека, совершившего преступление против кесаря, погубит свою карьеру прокуратор Иудеи?

(27) - Да, да, - стонал и всхлипывал во сне Пилат.

(28)Разумеется, погубит. (29)Утром бы еще не погубил, а теперь, ночью, взвесив все, согласен погубить. (З0)Он пойдет на все, чтобы спасти от казни решительно ни в чем не виноватого безумного мечтателя и врача!

Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)

Шрифт:

100% +

Далее у Марии Андреевны идет фраза: «Все это, увы, погибло вместе со всем, что было в Шахматовском доме». Но не будем пока забегать вперед. Я думаю, если бы в годы, когда писалась «Семейная хроника», Шахматово было цело, Мария Андреевна не описывала бы его столь подробно. Утраченное вспоминается особенно ярко и болезненно.

«Сестра Катя всегда убирала свой туалетный столик под зеркалом белой кисеей с двумя оборками по верхнему и нижнему краю, красиво расставляла разные мелочи вроде духов, пудрениц, вазочек и т. д.

…(Кладовка) занимала не много места, приблизительно 3 кв. аршина. По стенам были полки, на которых размещались ящики с провизией: с разными кучками, пряностями… на всех были надписи. Весной их сушили на солнце, расставив на балконе. Для белой муки и сахарного песка были заказаны особые ящики. Крупчатая мука покупалась целыми мешками пудов по 5, сахарный песок пудами, так как кроме сладких блюд он нужен был и для варенья. Сахар для чая и кофе покупался целыми головами, и мать колола его по большей части собственноручно с помощью особого прибора с тяжелым ножом, ходившим на шарнире и прикрепленным к низкому ящику. Чай и кофе всегда привозили из Петербурга, остальную провизию брали на станции… Из Петербурга привозилось также лучшее прованское масло для салата… На гвоздях висели безмены… кладовая запиралась на висячий замок… Во время еды разговор был общий и очень оживленный. Говорили о разном, о домашних делах, о политике, о литературе… Шахматовский день распределялся так же как в городе: утренний чай, завтрак в час дня, обед в 6 и вечерний чай около 10, ужина не было… За чайным столом, покрытым белой скатертью, сидела… мать, облаченная в широкий капот из светлого ситца, с черной кружевной наколкой на голове, и разливала чай из большого самовара желтой меди… На столе были домашние булки, свежее сливочное масло и сливки… Отец пил чай из особой чашки, очень крепкий и сладкий с ложечкой домашнего варенья из черной смородины, которое подавалось в маленькой расписной посудине, привезенной из Троице Сергиевой Лавры… Большое значение придавалось подливе, в особенности соусам. К вареной курице с рисом, сваренным из лучшего сорта до мякоти, но непременно рассыпчатым, а не комком, подавали белый масляный соус (не иначе все это писалось в двадцатые годы! – В. С.), с лимоном, слегка поджаренной мукой; к жареному мясу часто делали соус с маринованными рыжиками (пожалуй, даже в начале двадцатых годов! – В. С.) … были в ходу такие кушанья, вроде суфле из рыбы, дичи, всегда с особыми соусами… птица резалась длинными тонкими ломтиками (не в девятнадцатом ли году все это писалось? – В. С.), а не рубилось поперек костей… Мясо резалось тонко, непременно поперек волокон… Кухарок всегда брали хороших и с большим разбором, но характерно то, что при большой гуманности и даже доброте хозяев, никому и в голову не приходило, что поздний обед в летнюю пору заставляет кухарку в жаркие дни целый день париться в кухне, да и вообще иметь мало свободного времени. Правда, при ней всегда была судомойка, так что от мытья целой груды посуды она была избавлена, но беречь судомойку тоже никто не думал. Приcлyгу отлично кормили и очень хорошо с ней обращались, но кухарка была завалена работой. Иногда было три тестяных блюда в день, например, вареники к завтраку, пирожки за обедом и сдобные булки к вечернему чаю. Горничной было гораздо легче, тем более, что прачка нанималась отдельная. И все же надо сказать, что на шахматовских хлебах и деревенском воздухе прислуга всегда поправлялась и была обыкновенно веселая. Кухарка в нашей семье считалась лицом очень важным, так как хорошей еде придавалось большое значение…

…Обратимся к дому. Он был одноэтажный, с мезонином – в стиле среднепомещичьих усадеб 20 х или 30 х годов девятнадцатого века. Уютно и хорошо расположенный, он был построен на кирпичном фундаменте из великолепного соснового леса, с тесовой обшивкой серого цвета и железной зеленой крышей. К дому пристроена была кухня, соединенная с ним крытыми сенями… Дом состоял из семи жилых комнат – пять внизу, а две в мезонине…»

Следует подробное описание комнат, их размеров, лестниц, площадок, печек, проходов, вешалок, окон, а также видов, открывавшихся из них, цвета обоев в разных комнатах, мебели и ее расположения, вплоть до стульев, назначения комнат и их названия. Угольная, Голубая, Красная, Белая зала, Надверная…

«В столовой мать поставила в восточном углу большой старинный образ Божьей Матери в золоченом окладе, в других комнатах повешены были маленькие образки или крестики. Себе мать взяла по вкусу самую тенистую комнату, которую затеняли два больших серебристых тополя, стоящие у забора, сейчас за калиткой, которая шла со двора в сад. Всякий, кто шел оттуда, проходил у матери под окном… У матери был простой умывальный стол деревенской работы, покрытый клеенкой, против кровати стояло зеркало в раме красного дерева с подзеркальником… Красивый ореховый стол полированного дерева с ящиком и фигурной подставкой для ног служил письменным столом и стоял боком к окну, на котором висела старая ситцевая занавеска с букетами белых цветов, разбросанными по светло серому фону. В углу на угольнике красного дерева стоял образ Калужской Божьей Матери, перед которым горела всю ночь зеленая лампадка…»

Конечно, все эти ясеневые шкапы, диваны, обитые ситцем, буфеты, фортепьяно, кровати, занавески, лампы, стулья, диванчики, туалетные столики, оттоманки, умывальные кувшины, комоды, зеркала, круглые столики, цветные стекла, обои – все эти подробности шахматовского быта были бы не нужны и даже излишни, если бы Мария Андреевна писала просто биографию своего племянника (их и нет в «Биографии Блока», написанной ею), но Мария Андреевна, видимо, понимала, что Шахматово осталось и существует только в ее памяти, а больше нигде. Сознание этого обострило ее память до болезненности. К тому же она понимала, возможно, и то, что пишет не занимательную беллетристику, а документ. И как хорошо, что теперь этот документ существует! Одно дело, что мы получаем из него полное представление о шахматовском доме, другое дело, что он окажется бесценным, если дело дойдет до восстановления Шахматова.

И только ли дом! Вся усадьба, заборы, калитки, службы, околицы, клумбы, садовые растения, скотный двор, ледник, каретный сарай… И как все это расставлено, расположено, и каково на вид – все, все описала Мария Андреевна в своей хронике. Например: «Начну описание надворных построек с амбара, Он был очень правильной симметричной формы с крутой тесовой крышей красного цвета и полукруглой аркой над входной дверью. По обеим сторонам амбара были совершенно одинаковые низенькие сарайчики с покатыми крышами, сливавшимися с крышей амбара: в одном из них хранились разные инструменты и доски, в другом складывались дрова и жила цепная собака. Внутри амбара были крепкие дубовые закрома…»

Когда читаешь шахматовскую хронику М. А. Бекетовой, хранящуюся в музейном фонде в виде рукописи, и сознаешь, что мало кто пока может ее прочитать, рождается соблазн выписывать из нее как можно больше. Но чувство меры воспитывалось в тебе десятилетиями, и оно диктует свои законы. Ограничимся еще несколькими штрихами, касающимися уже не обоев и обеденных блюд, не шкапов и амбаров, а зеленого убранства усадьбы, ее земной красоты.

«Все пространство двора, не занятое строениями и клумбами, было покрыто травой… росли два молодых серебристых тополя, а под ними стояли две длинные скамьи, на которых сидели мы в ожидании гостей, так как оттуда видна была подсолнечная дорога и еще издали слышны были колокольчики подъезжавших троек… Шахматово вообще отличалось веселым и уютным характером, что объясняется тем, что оно расположено на холме, а сад обращен на юго восток… По обеим сторонам балкона под окнами росли два громадных куста жасмина, они красиво выделялись темной зеленью на серой окраске дома, а в пору цветенья сияли белизной и благоухали под жужжанье пушистых шмелей… К левому краю площадки подходила целая заросль розового шиповника… поднималась стена акаций… Отец развел в саду прекрасные ирисы, белые нарциссы и куртины прованских роз… На перекрестках дорожек, а иногда посреди лужаек попадались клумбы белой и розовой таволги….Там и сям разбросаны были по лужайкам ягодные кусты, вишневые кусты и яблони, несказанно украшавшие наш сад во время цветенья… Одним из главных украшений сада была сирень трех сортов… На лужайке была лучшая во всем саду плакучая береза… Рябина росла одиноко и потому особенно широко раскинула свои ветки, которые начинались так низко; что на них удобно было сидеть… Мы очень любили свой сад и находили в нем тысячу радостей. Хорошо было просто гулять по саду, весело было рвать цветы, составляя бесчисленные букеты из садовых и полевых цветов. Со страстью охотились мы за белыми грибами, которых было особенно много под елками… В саду водилось множество певчих птиц. Соловьи заливались около самого дома в кустах шиповника и сирени, и целые хоры их звенели из за пруда. На липы в солнечные летние дни любили прилетать иволги. Они оглашали сад своим звонким свистом и мелькали яркой желтизной, перелетая с одного дерева на другое. Дрозды всех сортов водились во множестве… Белки водились в самом саду и приходили к нам в гости из окрестных лесов, привлекаемые еловыми шишками и орехами… В сумерки и по ночам прилетали совы… видеть их можно было только на лету или неподвижно сидящими на крыше какого нибудь строения… А какие виды открывались из окон и из разных уголков сада… Недаром назвал Блок нашу усадьбу «благоуханной глушью». Мы жили очень уединенно. Даже ближайшая деревня сверх обычая оказалась далеко, более чем в версте расстояния, а подходившие с разных сторон леса еще усиливали впечатление глуши и обособленности нашего летнего приюта».

В таковом то раю оказался Блок, едва появившись на свет. Начиная с шестимесячного возраста, ежегодно на протяжении тридцати пяти лет, исключая только последние пять лет жизни (с 1916 по 1921 год), на летние месяцы Блок приезжает в Шахматово.

Многие считают Блока чисто петербургским поэтом или петербургским в первую очередь. В самом деле, мотивы города первыми бросаются в глаза при чтении этого поэта. Начиная со знаменитого (а я бы даже сказал – пресловутого) «Ночь, улица, фонарь, аптека…», с «Незнакомки», «Одна мне осталась надежда, смотреться в колодец двора…», «Я пригвожден к трактирной стойке…», «Вечность бросила в город оловянный закат…», «В кабаках, в переулках, в извивах, в электрическом сне, наяву…», «Вновь оснеженные колонны, Елагин мост и два огня…», «Я послал тебе черную розу в бокале, золотого как небо аи…», – начиная со всех этих городских петербургских мотивов (а их даже не надо выискивать в книгах Блока, достаточно только открыть) и кончая самой что ни на есть петербургской поэмой «Двенадцать», – всюду город, образ города, в чем то прекрасного, завораживающего, в чем то враждебного человеку, всегда тревожного, таящего в себе если не гибель, то растление души человеческой, но и сладостность этой гибели.

Однако с такой же легкостью я берусь навыписывать вам такое же множество и такой же яркости мотивов земли, леса, воды, цветов, травы, круч, холмов, шмелей, закатов (не городских), горизонтов и вольного ветра, облаков и туманных далей, глинистых косогоров и глухих дорог, росистых меж и грустящих стогов.

Считается, что если уж город в стихах у Блока, то обязательно Петербург и если уж природа, то непременно Шахматово. При всей справедливости такого взгляда, здесь ощутима натяжка. Сам Блок говорил:


Мы помним все – парижских улиц ад
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады…

Конечно, Петербург и Шахматово – два крыла поэзии Блока, но парил он на них легко, широко, на таких высотах, что мог видеть дальше двух чисто географических точек, которыми мы подчас хотим его ограничить. Возникает попытка даже стихотворение «На поле Куликовом» замкнуть на шахматовский пейзаж.


Река раскинулась. Течет, грустит лениво
И моет берега.

Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.
. . . . . . . . . . . . .
И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль…
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль…

Правда, что в Шахматове есть река (Лутосня), возможны луга на берегах этой реки и стога на этих лугах, и не в том дело, что ковыля никак уж не найдешь в Клинском уезде и подмосковную лошадь никак не назовешь степной кобылицей. Дело в том, что пейзаж в стихотворении, сам образ Руси так далек от шахматовских ландышей не только по виду, но и по духу, что было бы вот именно натяжкой утверждать, будто лесная затененная, черноватая Лутосня послужила прообразом Непрядвы, хоть стихотворение и написано действительно в Шахматове. Словно нельзя жить среди лесистых холмов, а перед мысленным взором держать обобщенный образ русской земли.

Точно так же несостоятельной мне кажется попытка (а встречается такое иногда) шахматовский сад (в котором точно что водилось множество соловьев) отождествлять с соловьиным садом из одноименной поэмы Блока.

Южнофранцузское жесткое солнце, белые раскаленные камни, слоистые скалы и как противопоставление этому – синий сумрак тенистого сада за каменной оградой, в котором если и не упомянуты, то домысливаются, довоображаются журчащие фонтаны, а ручьи вдоль дорожек даже и упомянуты, – все это даже при явной символичности поэмы есть образы и символы из другого ряда, из другого мира, нежели реальный блоковский сад, который от своих лип и тополей незаметно переходит в темный еловый лес и отгорожен от остального клеверного, лугового, мягкопрохладного мира едва ли не пряслом из двух жердей и в котором слышен по вечерней тихой росе каждый звук из Осинок да Гудина, а звуки эти – отбивание косы, звяканье колодезной цепи и даже кашлянье старухи, как упомянуто о том в стихотворении «Осенний день»:


Идем по жнивью, не спеша,
С тобою, друг мой скромный,
И изливается душа,
Как в сельской церкви темной.

Вот это уж точно – Шахматово, и церковь – несомненно, Таракановская церковь, фотографию которой мне недавно прислали.

Петербургские (теперь ленинградские, разумеется) блоковеды как бы противостоят московской, если можно так сказать, школе, возглавляемой дотошным, тонким и неутомимым исследователем Блока Станиславом Лесневским. Его двухтомное исследование «Московская земля в жизни Александра Блока» будет, несомненно, представлять большой интерес, и мы с нетерпением ждем его издания.

Однако сами мы не делим Блока на составные части, хотя и сознаем, что Шахматово было российской земной купелью поэта, так что, возможно, здесь, под влиянием прекрасной природы, произошел в его душе тот сдвиг, в результате которого (из под сдвинувшегося пласта) и забил чистейший и обильный родник поэзии.

Но успокоимся, это вовсе было не то Шахматово, каким оно предстает перед нами в описании добросовестнейшей Марии Андреевны Бекетовой. У нее хоть и есть в «Семейной хронике» глава под названием «Шахматовские прогулки», получается все же небольшой замкнутый мирок: усадьба, дом да сад, службы, да Подсолнечная дорога как необходимость, да окрестные деревеньки как данность в удачной отдаленности от усадьбы.

Меньше всего для Блока Шахматово ограничивается усадьбой. В доме он жил в узком смысле этого слова: ел, спал, писал стихи, письма, сажал деревья, розы, косил, стучал молотком, пилил, вырубал деревья. Обиталищем же его души было – назовем его так – Большое Шахматово, то есть Шахматово со всем его окрестностным ландшафтом от села Подсолнечного до Рогачева, от Боблова до Тараканова, от Руновского камня до аладьинской высоты, от горизонта до горизонта.

Мария Андреевна могла жить в мире одной плакучей березы и развесистой рябины, старых лип да куртин шиповника; Блок жил в мире Лутосни, лесных болот, дорог и тропинок, косогоров и круч, бурьянов, зарослей иван чая, далеких ночных огоньков на верховом пути, яркого взора крестьянки из под узорчатого платка на дневной дороге.

Ведь когда белые изобильные туманы вечером поднимались от Лутосни, расползались, заполняя собой, как озером, все низины между лесистыми холмами, и плыла над этими туманами красноватая луна, когда странно было бы теткам Блока оказаться за пределами уютного дома, а тем более усадьбы, именно тогда молодой, сильный, красивый Блок, возвращаясь просто с прогулки, а позже из Боблова, мог оказаться в одиночестве в лесных затуманенных дебрях.


В сыром ночном тумане
Все лес, да лес, да лес…
В глухом сыром бурьяна
Огонь блеснул – исчез…
Опять блеснул в тумане,
И показалось мне:
Изба, окно, герани
Алеют на окне…
В сыром ночном тумане
На красный блеск огня,
На алые герани
Направил я коня…

Марии Андреевне такое и во сне бы не приснилось. Прогуляться до Праслова леса межой овсяного поля в летнем широком платье под ярким зонтиком, неспешно нарвать букет полевых цветов – это по части тетушек. Но чтобы в ночном тумане да бурьяне, в сыром лесу, доверяясь только инстинкту коня среди болотистых мест…


Впервые пределы усадьбы раздвинулись для Блока с помощью деда – Андрея Николаевича Бекетова. Прекрасный ботаник, он таскал мальчика по лесам и болотам, по холмам и ручьям. Они собирали цветы, растения, но уже не для букета, а для познания мира. Тотчас следовали русские и латинские названия растения, его принадлежность к виду, семейству, классу. Элемент игры состоял в том, чтобы найти растение, которого до сих пор не было обнаружено в этих подмосковных местах. Поддаваясь ли правилам игры, на самом ли деле обнаруживая редкостные виды, но свидетельствует сам Блок:

«Мы часами бродили с ним по лугам, болотам и дебрям; иногда делали десятки верст, заблудившись в лесу; выкапывали с корнями травы и злаки для ботанической коллекции, при этом он называл растения и, определяя их, учил меня начаткам ботаники, так что я помню и теперь много ботанических названий. Помню, как мы радовались, когда нашли особенный цветок ранней грушовки , вида, неизвестного московской флоре, и мельчайший низкорослый папоротник; этот папоротник я до сих пор ищу на той самой горе, но так и не нахожу, – очевидно, он засеялся случайно и потом выродился».

В очень краткой автобиографии уделять такое количество слов этим ранним походам с дедом – значит придавать им большое значение. Известно, что ничем конкретным не заинтересованный взгляд скользит по природе и по ее красотам поверхностно, как бы не проникая за некую оболочку, вглубь, внутрь. При конкретном же интересе, пусть и пустяков (собирание гербария, коллекционирование бабочек, птичьих яиц, поиски целебных трав, рыбная ловля), скользящий взгляд становится проникающим и перед человеком открывается неведомый доселе мир. Это можно сравнить с простым любованием морем, когда взгляд пловца скользит по его поверхности, и с удивительным преображением моря, когда в ту же секунду тот же пловец через стекло маски взглядывает в просвеченную солнцем, мерцающую синевой, переходящую в мрак глубины пучину, где каждая водоросль, каждая рыбка, каждый камешек на дне создают вместе фантастический и очаровательный пейзаж.

Кругами, все более удаляясь от дома и сада, осваивал Блок окрестные поля и леса. Многочисленные холмы позволяли взглядывать на землю под разными многочисленными ракурсами, так что все новые и новые виды открывались перед восхищенной душой.

Была некая точка (на горе против деревни Новой?), с которой одновременно человек видел двадцать беленьких церковок и колоколенок, расставленных в темной зелени холмов и долин. Можно ли вообразить предвечерний час, когда они все звонили? Можно ли вообразить их в золоте осени? В ранней изумрудной зелени весны?

Плоскости холмов под разными углами подставлены свету. Иные ярко освещены, иные полузатенены, иные совсем в тени. Все это усложняет ландшафт, делает его симфонически сложным (при участии облаков, туч, просветов в небе, мечеобразных лучей, бьющих из этих просветов, ветра, треплющего листву), тревожным и могучим, почти как музыка. Или почти как блоковские стихи.


Выхожу я в путь, открытый взорам,
Ветер гнет упругие кусты,
Битый камень лег по косогорам,
Желтой глины скудные пласты.

Разгулялась осень в мокрых долах,
Обнажила кладбища земля,
Но густых рябин в проезжих селах
Красный цвет зареет издали.
. . . . . . . . . . . . .

Много нас, свободных, юных, статных –
Умирает, не любя:
Приюти ты в далях необъятных!
Как и жить и плакать без тебя?
Когда в листве сырой и ржавой
Рябины заалеет гроздь, –
Когда палач рукой костлявой
Вобьет в ладонь последний гвоздь, –

Когда над рябью рек свинцовой,
В сырой и серой высоте,
Пред ликом родины суровой
Я закачаюсь на кресте…

* * *

Таково Шахматово поэта Блока.

Интересен взгляд на Шахматово и на Блока в нем другого русского поэта и друга Блока – Андрея Белого. Летом 1904 года он приезжал в Шахматово; надо сказать, впрочем, что он воспринял это место не первозданно, а под несомненным влиянием блоковских стихов, он воспринял его, я бы не побоялся сказать, – литературно.

«Мистическое настроение окрестностей Шахматова таково, что здесь чувствуется как бы борьба, исключительность, напряженность, чувствуется, что зори здесь вырисовываются иные среди зубчатых вершин лесных гор, чувствуется, что и сами леса, полные болот и болотных окон, куда можно провалиться и погибнуть безвозвратно, населены всякой нечистью («болотными попиками и бесенятами»). По вечерам «маячит» Невидимка, но просияет заря, и она лучом ясного цвета отражает лесную болотную двойственность. Я описываю стиль окрестностей Шахматова, потому что они так ясно, четко, реалистично отражены творчеством А. А. Пейзажи большинства его стихотворений («Стихов о Прекрасной Даме» и «Нечаянной радости») шахматовские…

…Помнится лишь, что, подъезжая к Шахматову и отмечая связь пейзажей с пейзажами стихотворений А. А., мы с А. С. Петровским впали в романтическое настроение…

…В таком настроении мы вплотную приближались к Шахматову, усадьба которого, строения и службы вырастают почти незаметно, как бы из леса, укрытые деревьями… Бричка въехала во двор, и мы очутились у крыльца деревянного, серого цвета, одноэтажного домика с мезонинной надстройкой в виде двух комнат второго этажа, в которой мы с А. А. жили потом.

Помнится мне, что впечатление от комнат, куда мы попали, было уютное, светлое. Обстановка комнат располагала к уюту; обстановка столь мне известных и столь мною любимых небольших домов, где все веяло и скромностью старой дворянской культуры и быта, и вместе с тем безбытностью: чувствовалось во всем, что из этих стен, вполне «стен», т. е. граней сословных и временных, есть также межи в «золотое бездорожье» нового времени – не было ничего специфически старого, портретов предков, мебели и т. д., создающих душность и унылость многих помещичьих усадеб, но не было ничего и от «разночинца» – интеллектуальность во всем и блестящая чистота…

…Мы вышли на террасу в сад, расположенный на горе с крытыми дорожками, переходящими чуть ли не в лесные тропинки (лес окружал усадьбу), прошлись по саду и вышли в поле, где издали увидели возвращавшихся с прогулки А. А. и Л. Д. Помню, что образ их мне рельефно запечатлелся: в солнечном дне, среди цветов, Л. Д. в широком стройном розовом платье капоте, особенно ей шедшем, и с большим зонтиком в руках, молодая, розовая, сильная, с волосами, отливающими в золото, и с рукой, поднятой к глазам (старающаяся, очевидно, нас разглядеть), напомнила мне Флору, или розовую Атмосферу, – что то было в ее облике от строчек А. А. «Зацветающий сон» и «Золотистые пряди на лбу»… и от стихотворения «Вечереющий сумрак, поверь». А. А., шедший рядом с ней, высокий, статный, широкоплечий, загорелый, кажется, без шапки, поздоровевший в деревне, в сапогах, в хорошо сшитой просторной русской белой рубашке, расшитой руками матери (узор, кажется, белые лебеди по красной кайме), напоминал того сказочного царевича, о котором вещали сказки. «Царевич с Царевной», – вот что срывалось невольно с души. Эта солнечная пара среди цветов полевых так запомнилась мне.

…В А. А. чувствовалась здесь опять таки (как не раз мною чувствовалось при разных обстоятельствах) не романтичность, а связанность с Землей, с пенатами здешних мест. Сразу было видно, что в этом поле, саду, лесе он рос и что природный пейзаж – лишь продолжение его комнат, что шахматовские поля и закаты – вот подлинные стены его рабочего кабинета, а великолепные кусты никогда мною не виданного ярко пунцового шиповника с золотой сердцевиной, на фоне которого теперь вырисовывалась молодая и крепкая эта пара, – вот подлинная стилистическая рама его благоухающих строчек – в розово золотой воздух душевной атмосферы, мною подслушанной еще в Москве, теперь врывались пряные запахи шахматовских цветов и лучи июльского теплого солнышка, – «запевая, сгорая, взошла на крыльцо», это написанное им тут, казалось мне, всегда тут всходит…

…Я смотрел за окно над деревьями скатывающегося вниз под угол сада, на горизонт уже нежно голубого неба с чуть золотистыми пепельными облаками, – там вспыхивали зарницы в «Золотистых перьях тучек танец нежных вечерниц». Словом, первый день нашего шахматовского пребывания прошел так, как если бы это было чтение «Стихотворения о Прекрасной Даме», а вся вереница дней в Шахматове была циклом Блоковских стихотворений».

Да, восприятие Шахматова Андреем Белым, если судить по этим воспоминаниям, – литературно, вторично через стихи Блока. Но Блока самого, то есть его поэзию, конечно, Андрей Белый воспринимал односторонне со своей символической колокольни. Разве же пафос блоковской поэзии в этих «зацветающих снах», «вечереющих сумерках», «золотистых прядях на лбу»? Выходит у Белого Блок этаким певцом роз и грез, усадебного уюта, благоухающих строчек, розово золотого воздуха душевной атмосферы, в который врываются будто бы пряные запахи шахматовских цветов.

Правда, это еще 1904 год. Не написаны еще «Осенняя воля», «Старость мертвая бродит вокруг…», «Девушка пела в церковном хоре…», «В лапах косматых и страшных…» – все это будет написано годом позже, летом 1905 года. Тем более не написан весь цикл «Родина», «Куликово поле» с Непрядвой не вошли еще в поэзию Блока, поэтому, может быть, не так уж не прав Андрей Белый. Мы то теперь воспринимаем Блока целиком, как явление, с его высотой, с его «потолком», как говорят авиаторы, всю широту его творчества, а тогда он только еще начинался и даже приблизительно не сказал своего главного слова.

Но все же можно было уже и тогда если не увидеть, то почувствовать, что Блок вовсе не певец розово золотого воздуха, но что он, напротив, поэт неуюта, ветра, свистящего в голых прутьях, тяжелых надвигающихся туч, осенних кладбищ, глинистых косогоров, кровавых закатов, тревожного крика лебедей, – что он, короче говоря, поэт и пророк близкой гибели.

В то же время он и поэт жизнелюбия, но отнюдь не по А. Белому, а жизнелюбия яркого, деятельного, энергичного, жизнелюбия с топором в руке, с косой, верхом на коне, жизнелюбия с ослепительной улыбкой, с лицом, обращенным навстречу ветру. «Слышу колокол. В поле весна. Ты открыла веселые окна…», «Встану я в утро туманное, Солнце ударит в лицо, Ты ли, подруга желанная, Всходишь ко мне на крыльцо? Настежь ворота тяжелые! Ветром пахнуло в окно! Песни такие веселые Не раздавались давно!», «Разлетясь по всему небосклону, огнекрасная туча идет…», «Он занесен – сей жезл железный – над нашей головой. И мы…», «Прискакала дикой степью на вспененном скакуне», «Долго ль будешь лязгать цепью? Выходи плясать ко мне!»… Где же тут, спрашивается, розово золотая атмосфера с пряными запахами?

Да и что такое Шахматово как цикл стихотворений Александра Блока? Шахматово, как нас учили в школе, не более чем объективная реальность. Один напишет на основе этой реальности такие стихи, а другой – такие. Тем более что у нас есть пример для сопоставления – нарочно не придумаешь. Екатерина Андреевна Бекетова (Краснова), как известно, писала стихи и даже издала их сборником, который удостоился почетного приза Академии наук. Так вот, все стихи Екатерины Андреевны навеяны Шахматовом.

И что же, в ее стихах чувствуется «мистическое настроение окрестностей»? Чувствуется «как бы борьба, исключительность, напряженность»? Что «зори здесь вырисовываются иные среди зубчатых вершин лесных гор», что «по вечерам «маячит» Невидимка, но просияет заря…» И так далее?

О, нет! Это обыкновенные милые стихи культурной женщины девятнадцатого века, интеллигентки, барышни, я бы сказал, Значит, одно из двух: либо мистические настроения существовали в душе Блока и они то окрашивали пейзажи в стихах особыми красками, освещали особенным светом, либо эти настроения жили в Андрее Белом, который под влиянием их по особенному прочитывал стихи Блока, видя там то, чего не было.

На стихи Екатерины Андреевны стоит взглянуть еще и затем, чтобы увидеть, как из одних и тех же струн персты дилетанта вызывают просто милые звуки и как эти же струны рокочут и гремят под могучей рукой вдохновенного и гениального мастера.

Самое известное стихотворение Екатерины Андреевны известно уже потому, что Рахманинов написал на него музыку и оно существует теперь в виде романса под названием «Сирень». Сирень эта, оказывается, шахматовская.


Поутру, на заре,
По росистой траве
Я пойду свежим утром дышать,

И в душистую тень,
Где теснится сирень,
Я пойду свое счастье искать…

В жизни счастье одно
Мне найти суждено
И то счастье в сирени живет;

На зеленых ветвях,
На душистых кистях
Мое бедное счастье цветет.

Не правда ли, мило? Есть стихи о шахматовских соловьях. Даем отрывок:


Вечерами, цветистой весной
Соловей прилетает в наш сад,
Где, сливаясь с прохладой ночной,
От сирени стоит аромат.

В теплый воздух, душистый и ясный,
В сад тихонько окно отвори, –
Ты услышишь, как он, сладкогласный,
Пропоет от зари до зари.

И увидишь, как на небе чистом
Новый месяц, сияя, горит,
И как яблонь в уборе душистом
Убеленная цветом стоит…

Поэзия тихих, укромных дворянских усадеб. «Отвори потихоньку калитку…», «Отцвели уж давно хризантемы в саду…», «Осень. Осыпается весь наш бедный сад…», «Смотря на луч пурпурного заката…» Все это стихи одного и того же порядка – чуть лучше, чуть хуже, чем у Екатерины Андреевны Бекетовой.


Вчера еще лес опустелый
Прощался печально со мной,
Роняя свой лист пожелтелый
До радостной встречи с весной.

Мне листья весь путь устилали
Беззвучным дождем золотым,
И тихо деревья шептали,
Чтоб я возвращалася к ним.

Расстаться нам было так трудно,
Вдруг с неба, с далеких полей
Так звучно, так грустно, так чудно
Раздался призыв журавлей…

Согласен, что читательским вниманием немного злоупотреблено, но ведь – родная тетка Блока! Тот же генетический код, через этот этап пробирался эстафетный огонек поэтического дарования из тьмы предыдущих поколений, как пробирается огонек по бикфордову шнуру, и добежал и озарил ослепительным взрывом не только шахматовские окрестности, но и все отечественные пределы.

Е. граней сословных и временных, есть также межи в «золотое бездорожье» нового времени – не было ничего специфически старого, портретов предков, мебели и т. д., создающих душность и унылость многих помещичьих усадеб, но не было ничего и от «разночинца» – интеллектуальность во всем и блестящая чистота…

…Мы вышли на террасу в сад, расположенный на горе с крытыми дорожками, переходящими чуть ли не в лесные тропинки (лес окружал усадьбу), прошлись по саду и вышли в поле, где издали увидели возвращавшихся с прогулки А. А. и Л. Д. Помню, что образ их мне рельефно запечатлелся: в солнечном дне, среди цветов, Л. Д. в широком стройном розовом платье капоте, особенно ей шедшем, и с большим зонтиком в руках, молодая, розовая, сильная, с волосами, отливающими в золото, и с рукой, поднятой к глазам (старающаяся, очевидно, нас разглядеть), напомнила мне Флору, или розовую Атмосферу, – что то было в ее облике от строчек А. А. «Зацветающий сон» и «Золотистые пряди на лбу»… и от стихотворения «Вечереющий сумрак, поверь». А. А., шедший рядом с ней, высокий, статный, широкоплечий, загорелый, кажется, без шапки, поздоровевший в деревне, в сапогах, в хорошо сшитой просторной русской белой рубашке, расшитой руками матери (узор, кажется, белые лебеди по красной кайме), напоминал того сказочного царевича, о котором вещали сказки. «Царевич с Царевной», – вот что срывалось невольно с души. Эта солнечная пара среди цветов полевых так запомнилась мне.

…В А. А. чувствовалась здесь опять таки (как не раз мною чувствовалось при разных обстоятельствах) не романтичность, а связанность с Землей, с пенатами здешних мест. Сразу было видно, что в этом поле, саду, лесе он рос и что природный пейзаж – лишь продолжение его комнат, что шахматовские поля и закаты – вот подлинные стены его рабочего кабинета, а великолепные кусты никогда мною не виданного ярко пунцового шиповника с золотой сердцевиной, на фоне которого теперь вырисовывалась молодая и крепкая эта пара, – вот подлинная стилистическая рама его благоухающих строчек – в розово золотой воздух душевной атмосферы, мною подслушанной еще в Москве, теперь врывались пряные запахи шахматовских цветов и лучи июльского теплого солнышка, – «запевая, сгорая, взошла на крыльцо», это написанное им тут, казалось мне, всегда тут всходит…

…Я смотрел за окно над деревьями скатывающегося вниз под угол сада, на горизонт уже нежно голубого неба с чуть золотистыми пепельными облаками, – там вспыхивали зарницы в «Золотистых перьях тучек танец нежных вечерниц». Словом, первый день нашего шахматовского пребывания прошел так, как если бы это было чтение «Стихотворения о Прекрасной Даме», а вся вереница дней в Шахматове была циклом Блоковских стихотворений».

Да, восприятие Шахматова Андреем Белым, если судить по этим воспоминаниям, – литературно, вторично через стихи Блока. Но Блока самого, то есть его поэзию, конечно, Андрей Белый воспринимал односторонне со своей символической колокольни. Разве же пафос блоковской поэзии в этих «зацветающих снах», «вечереющих сумерках», «золотистых прядях на лбу»? Выходит у Белого Блок этаким певцом роз и грез, усадебного уюта, благоухающих строчек, розово золотого воздуха душевной атмосферы, в который врываются будто бы пряные запахи шахматовских цветов.

Правда, это еще 1904 год. Не написаны еще «Осенняя воля», «Старость мертвая бродит вокруг…», «Девушка пела в церковном хоре…», «В лапах косматых и страшных…» – все это будет написано годом позже, летом 1905 года. Тем более не написан весь цикл «Родина», «Куликово поле» с Непрядвой не вошли еще в поэзию Блока, поэтому, может быть, не так уж не прав Андрей Белый. Мы то теперь воспринимаем Блока целиком, как явление, с его высотой, с его «потолком», как говорят авиаторы, всю широту его творчества, а тогда он только еще начинался и даже приблизительно не сказал своего главного слова.

Но все же можно было уже и тогда если не увидеть, то почувствовать, что Блок вовсе не певец розово золотого воздуха, но что он, напротив, поэт неуюта, ветра, свистящего в голых прутьях, тяжелых надвигающихся туч, осенних кладбищ, глинистых косогоров, кровавых закатов, тревожного крика лебедей, – что он, короче говоря, поэт и пророк близкой гибели.

В то же время он и поэт жизнелюбия, но отнюдь не по А. Белому, а жизнелюбия яркого, деятельного, энергичного, жизнелюбия с топором в руке, с косой, верхом на коне, жизнелюбия с ослепительной улыбкой, с лицом, обращенным навстречу ветру. «Слышу колокол. В поле весна. Ты открыла веселые окна…», «Встану я в утро туманное, Солнце ударит в лицо, Ты ли, подруга желанная, Всходишь ко мне на крыльцо? Настежь ворота тяжелые! Ветром пахнуло в окно! Песни такие веселые Не раздавались давно!», «Разлетясь по всему небосклону, огнекрасная туча идет…», «Он занесен – сей жезл железный – над нашей головой. И мы…», «Прискакала дикой степью на вспененном скакуне», «Долго ль будешь лязгать цепью? Выходи плясать ко мне!»… Где же тут, спрашивается, розово золотая атмосфера с пряными запахами?

Да и что такое Шахматово как цикл стихотворений Александра Блока? Шахматово, как нас учили в школе, не более чем объективная реальность. Один напишет на основе этой реальности такие стихи, а другой – такие. Тем более что у нас есть пример для сопоставления – нарочно не придумаешь. Екатерина Андреевна Бекетова (Краснова), как известно, писала стихи и даже издала их сборником, который удостоился почетного приза Академии наук. Так вот, все стихи Екатерины Андреевны навеяны Шахматовом.

И что же, в ее стихах чувствуется «мистическое настроение окрестностей»? Чувствуется «как бы борьба, исключительность, напряженность»? Что «зори здесь вырисовываются иные среди зубчатых вершин лесных гор», что «по вечерам «маячит» Невидимка, но просияет заря…» И так далее?

О, нет! Это обыкновенные милые стихи культурной женщины девятнадцатого века, интеллигентки, барышни, я бы сказал, Значит, одно из двух: либо мистические настроения существовали в душе Блока и они то окрашивали пейзажи в стихах особыми красками, освещали особенным светом, либо эти настроения жили в Андрее Белом, который под влиянием их по особенному прочитывал стихи Блока, видя там то, чего не было.

На стихи Екатерины Андреевны стоит взглянуть еще и затем, чтобы увидеть, как из одних и тех же струн персты дилетанта вызывают просто милые звуки и как эти же струны рокочут и гремят под могучей рукой вдохновенного и гениального мастера.

Самое известное стихотворение Екатерины Андреевны известно уже потому, что Рахманинов написал на него музыку и оно существует теперь в виде романса под названием «Сирень». Сирень эта, оказывается, шахматовская.

Поутру, на заре,

По росистой траве

Я пойду свежим утром дышать,

И в душистую тень,

Где теснится сирень,

Я пойду свое счастье искать…

В жизни счастье одно

Мне найти суждено

И то счастье в сирени живет;

На зеленых ветвях,

На душистых кистях

Мое бедное счастье цветет.

Не правда ли, мило? Есть стихи о шахматовских соловьях. Даем отрывок:

Вечерами, цветистой весной

Соловей прилетает в наш сад,

Где, сливаясь с прохладой ночной,

От сирени стоит аромат.

В теплый воздух, душистый и ясный,

В сад тихонько окно отвори, –

Ты услышишь, как он, сладкогласный,

Пропоет от зари до зари.

И увидишь, как на небе чистом

Новый месяц, сияя, горит,

И как яблонь в уборе душистом

Убеленная цветом стоит…

Поэзия тихих, укромных дворянских усадеб. «Отвори потихоньку калитку…», «Отцвели уж давно хризантемы в саду…», «Осень. Осыпается весь наш бедный сад…», «Смотря на луч пурпурного заката…» Все это стихи одного и того же порядка – чуть лучше, чуть хуже, чем у Екатерины Андреевны Бекетовой.

Вчера еще лес опустелый

Прощался печально со мной,

Роняя свой лист пожелтелый

До радостной встречи с весной.

Мне листья весь путь устилали

Беззвучным дождем золотым,

И тихо деревья шептали,

Чтоб я возвращалася к ним.

Расстаться нам было так трудно,

Вдруг с неба, с далеких полей

Так звучно, так грустно, так чудно

Раздался призыв журавлей…

Согласен, что читательским вниманием немного злоупотреблено, но ведь – родная тетка Блока! Тот же генетический код, через этот этап пробирался эстафетный огонек поэтического дарования из тьмы предыдущих поколений, как пробирается огонек по бикфордову шнуру, и добежал и озарил ослепительным взрывом не только шахматовские окрестности, но и все отечественные пределы.

Впрочем, справедливости ради надо сказать, что одно стихотворение Екатерины Андреевны (я перелистал весь ее сборник, библиографическую редкость, которому не грозит переиздание в обозримом будущем) построено на подлинной поэтической мысли, так что, если бы не знать заранее, могло бы сойти за неизвестное, чудесным образом найденное в архивах стихотворение ну, скажем, Тютчева. Я думаю, вполне бы сошло.

На бледном золоте заката

Чернел стеной зубчатый лес.

И, синей дымкою объято,

Сливаясь с куполом небес,

Во все концы струилось море

Уж дозревающих полей,

И волновалось на просторе

В сияньи гаснущих лучей.

Закат потух… Но свет нетленный

Уж на земле теперь сиял,

И, на полях запечатленный,

Вечерний сумрак озарял.

И с вышины смотрело небо,

Одевшись мантией ночной,

Как волны золотого хлеба

Вносили свет во мрак земной.

Видит бог, что я выписал это стихотворение справедливости ради и в ущерб изложению материала. Ведь мне теперь – чем резче был бы контраст между стихами Екатерины Андреевны и ее племянника, тем выгоднее, потому что именно на контрасте строится эта часть очерка. Но будем надеяться, что еще не забыты читателем ни соловьи Екатерины Андреевны, ни ее сирень, ни основной тон и уровень ее поэзии.

И вот – тот же источник вдохновенья, те же как будто струны, тот же клевер даже, а звук другой:

Погружался я в море клевера

Окруженный сказками пчел,

Но ветер, зовущий с севера,

Мое детское сердце нашел…

Вся загадка поэзии в том и состоит (и весь ее смысл, ее значение), что одни и те же слова и про то же самое вдруг перегруппировываются, перестраиваются в иные ряды и оборачиваются другим качеством. Так одинаковые кирпичи, будучи перегруппированы, вместо идиллического домика в зелени оборачиваются мрачной башней на скале или аккордом готического собора.

Есть в напевах твоих сокровенных

Роковая о гибели весть.

Есть проклятье заветов священных,

Поругание счастия есть.

И такая влекущая сила,

Что готов я твердить за молвой.

Будто ангелов ты низводила,

Соблазняя своей красотой…

. . . . . . . . . . . .

Я хотел, чтоб мы были врагами,

Так за что ж подарила мне ты

Луг с цветами и твердь со звездами –

Все проклятье своей красоты?

Ну, ладно. Допустим, здесь слишком могуч обобщающий момент и все стихотворение написано, в общем то, на отвлеченную тему, о Музе. Возьмем конкретное шахматовское стихотворение и задумаемся, можно ли измерить расстояние от него до обычных пейзажных строк, населенных гвоздиками, земляниками и многоцветными огнями.

Старость мертвая бродит вокруг,

В зеленях утонула дорожка,

Я пилю наверху полукруг –

Я пилю слуховое окошко.

Чую дали – и капли смолы

Проступают в сосновые жилки,

Прорываются визги пилы,

И летят золотые опилки.

Вот последний свистящий раскол –

И дощечка летит в неизвестность…

В остром запахе тающих смол

Предо мной распахнулась окрестность…

Только по недоразумению считался сначала Блок поэтом символистом, только сами символисты с их вялой и, в общем то, – не побоюсь сказать – занудной поэтикой хотели бы считать его своим. Блок же был просто мастером, умеющим выстраивать слова в певучие (как только у Блока могли они петь) строки, а эти строки в певучие же, но и в железные своей организованностью и целенаправленностью строфы.

Не помню уж кто, побывав в блоковской квартире, в его кабинете, и ожидая увидеть там этакий богемный, символистический хаос или хотя бы беспорядок, был поражен образцовым до педантичности порядком и на рабочем столе и вокруг него, скрупулезной чистотой и почти келейной аскетической строгостью.

Блоку прекрасно удавались запевки стихотворений, первые строки, что, между прочим, перенял у него первейший его ученик Сергей Есенин, связь которого с поэзией Блока не изучена и гораздо глубже, чем можно предположить на поверхностный взгляд. С запевом того или иного блоковского стихотворения можно ходить целый день – твердя, наслаждаясь и радуясь.

Май жестокий с белыми ночами!

Вечный стук в ворота: выходи!

Ты отошла, и я пустыне

К песку горячему приник.

Перехожу от казни к казни

Широкой полосой огня.

Я – тварь дрожащая. Лучами

Озарены, коснеют сны.

Что же ты потупилась, в смущеньи,

Погляди как прежде на меня,

Никто не скажет: я безумен,

Поклон мой низок, лик мой строг.

Я неверную встретил у входа:

Уронила платок – и одна.

Все, что минутно, все, что бренно,

Похоронила ты в веках.

О, весна без конца и без краю –

Без конца и без краю мечта!

Предоставляем читателям взглянуть на блоковские стихи с этой точки зрения. Разумеется, после беглого пролистывания не каждый, может быть, окажется во власти музыки, не каждого подхватит светлая волна, но и то, по прошествии нескольких дней, внезапно и неожиданно, как бы ни с того ни с сего вдруг зазвучит в душе среди суетливых дневных забот:

Приближается звук.

И, покорна щемящему звуку,

Молодеет душа.

Но мы увлеклись. Не поэзия Блока, не само его творчество у нас теперь на предмете, но в первую очередь Шахматово.

Блок написал в Шахматове около трехсот стихотворений, не считая писем, дневников, заметок в записных книжках, статей. Но было упрощенно и как то даже не профессионально делить стихи поэта на шахматовские и не шахматовские по существу. Только очень уж несведущие, очень уж далекие от литературного ремесла (как модно стало теперь говорить у писателей, но все таки – искусства, искусства!) люди склонны думать, что если писатель приехал в Рязань и поселился там на лето где нибудь в рязанской деревне, значит, он сейчас непременно начнет писать о Рязани, а писатель между тем пишет о прошлогодних впечатлениях от поездки в Сибирь. Или вообще о Кельнском соборе. Например, стихотворение Блока «К Музе», из которого было приведено несколько строф, по духу шахматовское (луг с цветами), однако помечено концом декабря 1912 года, когда Блока в Шахматове быть не могло. Уже говорилось, что стихотворение «На поле Куликовом», хотя и написано в Шахматове, отнюдь не навеяно шахматовским ландшафтом. Все оно степное, ковыльное, полынное, словоополкуигоревское. В Таракановской ли церкви «девушка пела в церковном хоре»? Помечено августом 1905 года. Скорее всего, в Таракановской. Станислав Лесневский при мне настойчиво выспрашивал у местных жителей, не было ли в Таракановской церкви над иконостасом деревянного скульптурного ангелочка, херувимчика, имея в виду последние строки стихотворения («…и только высоко, у царских врат, причастный тайнам, – плакал ребенок о том, что никто не придет назад»), Но разве не могло быть, что это написано по воспоминаниям о пережитом впечатлении? Или от слияния двух впечатлений: старого и свежего? Конечно, Блок очень часто реалистичен в своих стиха, очень часто его стихи представляют собой поэтический дневник, непрерывный, подробный, иногда по два три стихотворения в день. Но все же фиксировал поэт не столько внешнее событие, сколько движение души, пусть и порожденное внешним событием, причем внешнее событие не всегда может быть угадано и расшифровано при чтении стихотворения. Говорят, что «Девушка пела в церковном хоре…» написано в те дни, когда Блок переживал скорбную весть о гибели русских моряков в Цусимском проливе. Что из того? Стихотворение своей широтой и глубиной, своим обобщающим моментом выходит далеко за рамки конкретного события, если даже оно большая национальная трагедия.

На камне около села Рунова (села теперь нет, но камень остался, он лежит на высоком месте, с него далеко видно, и Блок любил сидеть на нем) начата поэма «Возмездие». И когда во вступлении к поэме Блок обрушивает на нас свои могучие ямбы:

Но не за вами суд последний,

Не вам замкнуть мои уста!..

Пусть церковь темная пуста,

Пусть пастырь спит; я до обедни

Пройду росистую межу,

Ключ ржавый поверну в затворе

И в алом до зари притворе

Свою обедню отслужу… –

когда мы читаем это, мы понимаем, что не раз, видимо, прошел Блок, прогуливаясь утром, по росистой меже от Шахматова до Тараканова, до церкви, хотя и не заходил в нее, потому что как бы он мог войти в запертую церковь? А если бы его впустили, то он был бы уже в ней не один. Но мысленно он мог войти в нее в любой час, во всяком случае в поэме «Возмездие» вошел.

Впрочем, в «Исповеди язычника» Блок свидетельствует: «И я тоже ходил когда то в церковь. Правда, я выбирал время, когда церковь пуста… В пустой церкви мне удавалось иногда найти то, чего я напрасно искал в мире».

Вот пример, кстати, как одно и то же ощущение, одна и та же мысль выражается в прозе и как в поэзии.

Таракановская церковь (это я все пишу о ней в рассуждении ее возможного восстановления) вошла в биографию Блока и более серьезным событием, одним из главных событий в жизни поэта. Да и само Шахматово, как ни велико его значение в формировании души и образа мыслей Блока, утратило бы большую часть своего мемориального обаяния, если бы в семи верстах от него не стояло на высоком, господствующем над местностью (как сказали бы военные топографы) холме село Боблово, где жил Дмитрий Иванович Менделеев.

Это именье великий ученый купил в 1865 году, купил, говорят, из за грандиозных видов, открывающихся с холма. Приехал только посмотреть, но, как встал на холме лицом к раскинувшейся перед ним земле русской с холмами, долинами, лесами, множеством одновременно обозреваемых деревенек и церковок, с пышными облаками, так и не захотел уходить с этого места. Где то там, далеко внизу, в семи верстах (и все лесом) невидимое отсюда именьице Шахматово, которое лишь девять лет спустя Менделеев посоветует приобрести своему другу профессору ботанику Бекетову.

В Боблове у Менделеева был просторный дом, оборудованная лаборатория, где Дмитрий Иванович проводил опыты по метеорологии, агрохимии и просто химии. Да и все бобловские поля были для ученого своеобразной лабораторией, если иметь в виду поля, относящиеся к именью, а не те, которыми владели крестьяне села Боблова, расположенного неподалеку от менделеевского парка и дома, но все на том же высоком холме.

Между тем время шло. В соседнем Шахматове, в окружении любящих и образованных теток, а также племянников сверстников (играли в индейцев и американцев), подрастал русоволосый красавец юноша. Беганье по саду, небольшие прогулки с тетками и далекие прогулки с дедом ботаником, а затем одинокие прогулки пешком и верхом. Кругами, кругами, все дальше от дома и сада осваивались окрестности с болотами, оврагами, лесными тропами, раздольными лугами, ручьями, полянами. На Аксакова бы эти места – обходил бы он их все с ружьем да удочками, изучил бы все омутки на Лутосне, знал бы, где клюют окуни, где плотва, где гнездятся рябчики, где токуют тетерева, где тянут вальдшнепы. Тургенев, как охотник, и Чехов, как рыболов поплавочник, оценили бы эти места. Но Блока трудно, невозможно даже вообразить с ружьем или с удочкой. Дух неспокойный, мятущийся, пророческий, предчувствующий сквозь видимое благополучие и цветенье надвигающиеся катаклизмы и как бы даже с нетерпением ожидающий их.

Тропу печальную, ночную

Я до погоста протоптал.

Значит, неизвестные даже обитателям шахматовского дома, были регулярные ночные прогулки в какое то ближайшее село, на кладбище и одинокое стояние, молчание там. Близость могил, крестов кладбищенской церкви привносила свою лепту в настроение этих ночных прогулок. Попробуем вообразить на этом месте тех же Тургенева с Чеховым, Некрасова, Фета – не получится, не вообразится. Блока же со скрещенными руками в тени кладбищенской церкви видим как на картине.

Я на уступе. Надо мной – могила

Из темного гранита; Подо мной –

Белеющая в сумерках дорожка,

И кто посмотрит снизу на меня,

Тот испугается: такой я неподвижный,

В широкой шляпе, средь ночных могил,

Скрестивший руки, стройный и влюбленный в мир.

Это в стихах «Над озером». Где то в Финляндии. Но не так ли точно он стаивал и над шахматовской долиной, славящейся к тому же своими ночными туманами, что разливались не хуже любого озера.

Впечатления от прогулок и наполняют строки стихов.

Есть в дикой роще у оврага

Зеленый холм, там вечно тень.

Я шел к блаженству. Путь блестел

Росы вечерней красным светом…

Белый конь чуть ступает усталой ногой,

Где бескрайняя зыбь залегла,

Тишина умирающих злаков,

Эта светлая в мире пора,

На небе зарево. Глухая ночь мертва,

Толпится вкруг меня лесных дерев громада.

Я восходил на все вершины,

Смотрел в иные небеса,

Мой факел был и глаз совиный,

И утра божия роса.

Ищу огней – огней попутных

В твой черный, ведовской предел.

Меж темных заводей и мутных

Огромный месяц покраснел…

Его двойник плывет над лесом

И скоро будет золотым.

Тогда – простор болотным бесам,

И водяным, и лесовым…

И звезды меркнут в серебре.

И тихо озарились крыши

В ночной деревне, на горе.

Иду, и холодеют росы,

И серебрятся о тебе,

Все о тебе, расплетшей косы

Для друга тайного в избе.

В сыром ночном тумане

На красный блеск огня,

На алые герани

Направил я коня.

Не знаем, только ли мечтаемое или уже и реальное в этих стихах о тайной любви, расплетающей косы в избе, и о избушке с геранями в сыром ночном лесу (а почему бы и нет), но круги шахматовских прогулок все ширятся и ширятся, пока не приводят однажды молодого поэта, красивого и романтично настроенного юношу, стройного наездника, этакого принца и рыцаря шахматовских холмов, на высокую гору в той стороне, где обычно садилось шахматовское солнце, где горели обычно вечерние зори над темным зубчатым лесом. Блок в прозе описал нам это знаменательное мгновенье.

«Мы опустились на дно оврага, Серый перепрыгнул через ручеек, бежавший среди камней по желтому песочку, и вскочил на крутой откос по другую сторону; тут шла дорога, по которой я никогда не ездил прежде. Серый тоже не знал, куда повернуть – налево или направо, и остановился. Я пустил его шагом в ту сторону, которая, по моему соображению, уводила дальше от дома…

…Я сразу почувствовал в этой дороге что то любимое и забытое и стал думать о том, какие здесь будут летом высокие злаки, желто синие ковры ивана да марьи и розовые облака иван чая… Я был уже совершенно во власти новых мест… Я увидел, что то, что казалось мне рощей, было заброшенным парком, очевидно, при каком то именьи. Мне захотелось объехать его кругом, и я поехал рысью вдоль ограды из стриженых елок.

Вдруг направо от дороги, за несколькими бревнышками, перекинутыми через канаву, показалась дорожка, которая шла в гору между высоких стволов елок и берез. Я пустился по ней и, достигнув ее высшей точки, очутился перед новой громадной далью, которая открывала передо мной новые равнины, новые села и церкви.

Парк обрывался, начались ряды некрестьянских строений и большой плодовый сад, весь в цвету. Среди яблонь, вишен и слив стояли колоды для пчел, ограда была невысокая, забранная старыми, местами оторвавшимися тесинами. Здесь царствовала тишина, ни из деревни, ни из усадьбы не доносилось ни звука.

Вдруг пронесся неожиданный ветер и осыпал яблоневый и вишневый цвет. За вьюгой из белых лепестков, полетевших на дорогу, я увидел сидящую на скамье статную девушку в розовом платье, с тяжелой золотой косой. Очевидно, ее спугнул неожиданно раздавшийся топот лошади, потому что она быстро встала, и краска залила ее щеки; она побежала в глубь сада, оставив меня смотреть, как за вьюгой лепестков мелькало ее розовое платье».

Все тут немного романтизировано. О парке, например. Это теперь парк действительно заброшен, а Менделеев был хорошим хозяином и хозяйство содержал в порядке. Его хватало и на это, и на свою науку, и на то, чтобы подняться из Клина на воздушном шаре для наблюдения за солнечным затмением (приземлился он в местах Салтыкова Щедрина в Спас Углу Тверской губернии), и на то, чтобы производить сельскохозяйственные опыты.

Наверно, мог молодой всадник предполагать, что приблизительно он находился около Боблова, а не гадать – куда это он попал и заехал, в какое такое заброшенное именье? Все же семь верст не бог весть какая даль, и живет там, в Боблове, друг деда Бекетова , и виден из Шахматова высокий холм, и велись там разговоры о Боблове, и Любочка Менделеева с Сашурой Блоком еще детьми вместе гуляли в Петербурге в университетском саду под присмотром нянь. Менделеев еще как встретится с Бекетовым, так и спросит: «Ну, как ваш принц поживает? А наша принцесса…» Блок. «Автобиография».

Но встреча красива и романтична. Точно предзнаменующий дух пролетел по тихому саду, поднял вьюгу из лепестков, и вот, как бы материализовавшись из этой вьюги, из этих лепестков, возникла девушка в розовом платье с тяжелой золотистой косой.

Дом у Менделеева был как дом, и Люба была как Люба – здоровая, румяная, русая девушка. Но все теперь получает иную окраску, иное освещение. Сказочный зубчатый лес на горе, высокий терем, прекрасная дама, Офелия…

Вообще надо сказать, что та часть крови в Блоке, которая была немецкой, мекленбургской, донесла до отдаленного потомка смутные рыцарские воспоминания, некий несмываемый водяной знак, который стал различимым и явственным, будучи поднят на просвет поэзии.

С другой стороны, наследственность русского дворянина (а ведь первоначально, в княжеские времена, все дворяне были воинами, дружинниками и именно за военную службу получали наделы земли, становились родовыми помещиками) подавала голос через темные времена. Постепенно мотивы средневекового европейского рыцарства, мотивы битв, меча, щита приобретают все более русскую (еще раз повторим словечко – словоополкуигоревскую) окраску, пока не грянули органно героическим циклом «Родина» и стихами «На поле Куликовом». Вот она, эта стихотворная эволюция:

Я только рыцарь и поэт,

Потомок северного скальда.

О доблестях, о подвигах, о славе

Я забывал на горестной земле…

Вкруг замка будет вечный шорох,

Во рву – прозрачная вода.

Вот меч. Он – был. Но он не нужен.

Кто обессилил руку мне?

Я умер. Я пал от раны,

И друзья накрыли щитом.

Нас немного. Все в дымных плащах,

Брызжут искры, и блещут кольчуги.

Заскрипят ли тяжелые латы…

Мне битва сердце веселит,

Я чую свежесть ратной неги…

Милый рыцарь, снежной кровью

Я была тебе верна.

Тоже можешь быть прекрасным,

Темный рыцарь, ты.

Я бегу на воздух вольный,

Жаром битвы утомлен.

О, влюбленность! Ты строже судьбы!

Повелительней древних законов отцов.

Слаще звука военной трубы.

Пора вернуться к прежней битве,

Воскресни дух, а плоть усни!

Я – меч, заостренный с обеих сторон.

В щите моем камень зеленый зажжен.

Призывал на битву равнинную…

Веет ветер очистительный

От небесной синевы.

Сын бросает меч губительный,

Шлем снимает с головы.

Да, я готова к поздней встрече,

Навстречу руку протяну,

Тебе, несущему из сечи

На острие копья – весну.

И опять в венках и росах

Запоет мечта,

Засверкает на откосе

Золото щита.

Щитом краснеющим героя

В траве огромная луна….

За холмом отзвенели упругие латы,

И копье потерялось во мгле.

Не сияет и шлем – золотой и пернатый –

Всё, что было со мной на земле.

Сын осеняется крестом.

Сын покидает отчий дом.

Так окрыленно, так напевно

Царевна пела о весне,

И я сказал: смотри, царевна,

Ты будешь плакать обо мне.

Но руки мне легли на плечи,

И прозвучало: нет, прости.

Возьми свой меч. Готовься к сече,